Там, где фронтир…
В Москве есть пруды — так уж повелось. Есть они и на северо-западе этого огромного города, там, уже почти не чувствуется, что это Москва — хотя до МКАДа еще ехать и ехать. Пруды Головинские, и район Головинский, и ручей, на русле которого пруды стоят, тоже Головинский.
Это места моего детства. В моем московском детстве всегда шел снег, всегда было холодно — скорее всего потому, что на лето я уезжал туда, где жарко, все вкусное на а — абрикосы, арбузы и алыча, и тень плавится от жары и все время полдень, и мне всегда двенадцать.
А Москве оставался холод, и ноздреватый снег, в крупных порах, таявший уже и смерзшийся вновь в крупные полупрозрачные кристаллы, и тонкий лед поверх ледяных луж — все было там, возле Головинских прудов. За бетонной лентой забора — в ромбиках, знакомой любому жителю пост-СССР, — гремела «железка», но туда мы не ходили слишком часто. Юным конкистадорам нашего района, нам был доступен трамвайный круг — как своего рода замена, детский эрзац.
На картах этот круг можно найти и доселе — еще рельсы не сняли, и он ходит, звенит, стучит колесами.
Может быть, и вагоны еще те — чешские, обтекаемые, стремительные обводы их веселили глаз, и сегодняшним угловатым коробкам далеко до них.
Один из самых мистических видов городского транспорта, прирученный поезд, соразмерный масштабу отдельного человека, он немного нелеп, неуклюж, как пришелец из мира карет, бриолинов, корсетов и паро-конной тяги. Он еще оттуда, и даже футуристические формы и световые табло этого не изменят. Одной своей колесной парой трамвай прочно стоит в прошлом. А вторая его колесная пара заезжает в тревожную область незнаемого, пугающего пространства боли, расставания, страха, потери, разрыва, горя, тишины.
В область смерти.
Он всегда немного причастен ей, неизвестно, как возникает эта связь, в стуке колес на стыках рельс, в жестяном дребезжании салона, в резком, пронзительном звонке, как бы воробьином — и тут ты замираешь, вырванный из середины солнечного дня, из теплой листвы, запаха дождя и округлых светлых пятен на асфальте, — потому что этот звон напоминает тебе, что этот прочный, уютный мир вокруг тебя пронизан смертью, она — приправа к его счастью, и без нее ты бы не чувствовал его во всей полноте.
Трамвай — всегда немного посланец смерти.
Трудно ловить словами невидимых птиц. Слова не для этого.
Я понимаю Шкловского — его дневники похожи на блюз Янга в фильме «Мертвец», обрывочные рифы, (правильно ли употребляю я сейчас это слово?), взрывы одинокой струны, которые складываются в единственно верный совокупный образ.
Так и Шкловский, он думал впротивоход, ломал мысль, и за ней фразу — чтобы передать эту мысль. Обрывал ее, пытаясь передать главное — не информацию, а энергию мысли, которая — ежели ты ее подхватишь, позволить тебе достроить его мысль самому.
Его фразы — мосты, оборванные на середине — уже неважно, твой взгляд все равно его уже продолжил, ты уже достроил этот мост в своем сознании, так чего он будет тратить слова?
Понятно мне сегодняшнему, отягощенному багажом (правильно его дама сдавала, ох, правильно) что и пруды Головинские и голова Берлиоза катится под ноги по блестящим от масла рельсам, и летит трамвай, проезжая лавку «Зеленная» — смыслы распускаются, как перья в хвосте павлина, но мы тогдашние не ведали страшной смысловой связанности наших игр, мы просто жили, и наша жизнь встраивалась в контекст нашей великой и могучей, как выпавшие кусочки пазла.
Так вот, трамвайный круг, и зима, и смутные сумерки распадающейся страны — поздние восьмидесятые или начало девяностых. Свобода гулять, свобода ходить в неуклюжей, мокрой насквозь одежде, свобода загребать снег вывернутыми, как ласты, плоскостопыми ботинками. Свобода проваливаться по пояс и скусывать катышки шерсти и льда с варежек — задубевших, ледяных, торчащих клешнями краба.
Свобода входить в вечерний мартовский туман и слышать, как гремят проходящие поезда и играть, уже теряя друг друг из виду, и свобода вывалиться из кустов прямо под беспощадный желтый свет фонарей, навстречу звенящему трамваю и отпрянуть назад, сваливаясь с дорожного откоса.
Мы играли со смертью и смерть играла с нами, а родители отпускали нас и не ведали, что рядом трамвайный круг, по которому ходит и ходит смерть и мы садимся этой смерти на хвост, и мчимся с горы, и трамвай рассыпает искры — искры, о них я же забыл, а ведь это тоже атрибут инфернального, рогатый, блещущий молниями, который тебя зарежет — вот что такое трамвай, и вот с чем мы играли.
Впрочем, не только с ним. Просто я вспомнил этот круг — одно из пугающих и притягательных мест своего детства, там кружила тайна, и кружит поныне, ждет тех, кто явится на ее зов — чтобы умчать на своем хвосте.
Если мир слишком комфортен, дети все равно будут придумывать фронтир, место, где они смогут встретиться с Ней — так или иначе. Это овраг Толстого, это овраг в Вине из одуванчиков, тысячи обличий у этого, и оно проступает так или иначе даже в самой уютной реальности — потому что растет изнутри нас.
Алексей Олейников